|
Корогодский Зиновий : "Я стал тем, кто я есть"29 июля 2006 года исполнилось 80 лет со дня рождения режиссера и педагога Зиновия Корогодского. В этот день в эфире была программа «Возвращение» (начало в 16:40). Зиновия Корогодского вспоминают: Ольга Волкова, Георгий Тараторкин, Лев Додин, Валерий Дьяченко, Яков Гордин, Данила Корогодский.Зиновий Яковлевич рассказывал о себе: В общем-то, если подумать, я и без всякого электричества был много лет замкнут в силовую линию этого театра (Ленинградского ТЮЗа, - прим. ред.), и трясло меня вместе с ним и от радостей, и от напастей. Почему-то многие считают, что я принял тюзовские бразды из рук самого Александра Александровича Брянцева. Ничего подобного. Я даже не был с ним знаком. Хотя студентом из окна общежития при институте на Моховой часто наблюдал, как Брянцев идет к себе в театр — во флотской белой фуражке, с палочкой. Маленькими шажками шел он на свой капитанский мостик. Я бегал в этот театр на все спектакли. А родилась эта любовь еще в Новосибирске, куда был в войну эвакуирован новый ТЮЗ Бориса Вульфовича Зона. Тогда я по-настоящему и стал театралом, хотя в театр играл сколько себя помню. И даже вижу сейчас свой первый спектакль — «Сказку о царе Салтане». Мы жили тогда в классической новосибирской коммуналке с огромным количеством милейших жильцов. И коридор наш — словно Бог меня вел к этому — был такой, что туалетная часть оказывалась за каким-то случайным порталом. Там мы и разыгрывали спектакли. А кукольный театр был сделан в картофельном ящике. Я взял с маминого комода целлулоидного лебедя и еще одну птичку, похожую на коршуна. Из зеркала мы сделали море. Вот и разыгрывали сказку — я и мой товарищ Проня Насонов. Сапожник Устюжанин, отец троих сыновей, выносил из своей комнаты настольную лампу и превращался в осветителя. Коридор наш был очень колоритный. Две девочки Киреевы имели склонность к танцеванию. Огромная семья Пахмутовых вообще вся состояла из творцов — там и рисовали, и на балалайке играли. Так что я находился в довольно созидательной среде. И я всюду делал театр — и во дворе, и на крыше, и под столом, и в школе, и в авиационном техникуме. Но первая любовь, конечно, зародилась в том коридоре на улице Коммунистической, 13. Мне, кстати, всегда везло на чертову дюжину. Даже у бабушки я был тринадцатый: дюжина ее детей и один-единственный внук, от старшей ее дочери. Жили мы в Томске. Мои дядьки и тетки обожали французскую борьбу, которая нередко заключала цирковые представления. А одна из моих теток — шальная беспутная девица — в четырнадцать лет сбежала к циркачу — наезднику. Потом я видел ее на манеже. Для меня, пятилетнего мальчишки, это было что-то невероятное: какие-то огненные булавы, скользящие цветные шали и ловкие наездники, которые то вскакивали на мчащихся по кругу лошадей, то, делая сальто, спрыгивали с них. А иллюзионистка Клео Доротти, сводя всех с ума, творила чудеса с лентами, цилиндрами, голубями. Может быть, если бы не цирк, вылетел бы я из Театрального института как миленький. Меня ведь Зон поначалу взял условно. Был я в полном смысле слова сибирский валенок рядом с Сашей Белинским, Игорем Владимировым, Оскаром Ремезом. Это была элита. Я исправно посещал занятия, но ничего убедительного предъявить не мог и ждал отчисления. Правда, параллельно в ЛИТМО я набрал студию и ставил «Гибель эскадры». Потом из этого вышел капустник под тем же названием, довольно забавный. И это принесло мне кое-какую известность. Но Зону я ничего не показывал. Тем временем заканчивался второй курс, и тут грянул скандал. Мы делали постановки рассказов. Я выбрал новеллу Луи Арагона «Обыск» — о том, как немцы во время оккупации потрошили французов. И все вроде бы получалось, но мне хотелось сделать острый финал. И я придумал... Среди моих сибирских вещичек была пуховая подушка. И я во время показа спрятался с ней за выгородкой из кубов. И когда подходил финал, я вспорол подушку, выпустив ее содержимое на волю. Это была метафора — образ жестокого обыска. Вся наша ампирная аудитория, самая красивая на Моховой, заполнилась тучей пуха и перьев. И ведущие педагоги, сидевшие в комиссии, оказались с головы до ног в пуху. Это было более чем ужасно. Роскошный, барственно одетый Зон, освобождаясь от перьев, категорически настаивал на моем отчислении за «вопиющее дурнотоние». Но меня отстоял другой мэтр — профессор Иван Эдмундович Кох. Хотя Зон долго еще, когда надо было сказать о чем-то недопустимом, говорил: «Помните пух Корогодского?». Невесело было ходить в серых мышках. И вдруг меня выручил цирк. Он потом эхом отозвался во многих работах и долго жил на тюзовской сцене. Я делал это, помня радость и спасение, которые он мне принес. А что же я сделал тогда? Да как раз «наездницу» и «иллюзии» — те самые образы, которые жили в моем воображении с детства. И вернулись на сцену и моя бесшабашная тетка, любившая циркача, и фантастическая Клео Доротти, которая в жизни-то, может быть, звалась какой-нибудь Матреной Карповной, но выбрала себе для афиши звучное цирковое имя — Клео... Я до сих пор цирк обожаю. Может быть, из меня вышел бы клоун. Но судьба распорядилась иначе, и я стал тем, кто я есть. (Текст приводится по книге Олега Сердобольского «Автографы в антракте», СПб, «Нотабене», 2001.) |